«Дальстрой» после ухода в отпуск Берзина в декабре 1937 г. возглавил старший майор госбезопасности К.А.Павлов. Одновременно с ним приехал новый начальник УНКВД по Дальстрою. В.М.Сперанский, а затем так называемая «московская бригада» одержимых непременно увеличить производительность труда и снизить цену добываемого грамма золота в составе четырех чекистов: Кононовича, Каценеленбогена, Бронштейна, Виницкого. К.А.Павлов стал ее официальным руководителем. Сразу заключенным были отменены все лагерные льготы имевшиеся при Берзине, введен двенадцати часовой рабочий день, восстановлены ночные работы.

Из Постановления СНК СССР от 4 марта 1938 г.

«Передать в ведение Наркомвнудела СССР государственный трест по дорожному и промышленному строительству в районе Верхней Колымы («Дальстрой»), преобразовав этот трест в Главное Управление Строительства Дальнего Севера (Дальстрой)».

Администрация Дальстроя по отношению к «спецконтингентам» поощряла практику противопоставления «социально-близких», а попросту осужденных за различные бытовые преступления заключенных, так называемым «врагам народа», преимущественно осужденных по 58-й статье, вплоть до использования в своих целях феномена «капо» - издевательства одних заключенных над другими. Приказом по «Дальстрою» N 0/35 от 26 августа 1938 г., подписанным заместителем начальника ГУСДС НКВД комбригом А.А.Ходыревым, начальнику культурно-воспитательного отдела УСВИТЛа предписывалось разработать проект положения о создании в лагподразделениях Севвостлага «бригад по содействию лагерному порядку». При этом особо подчеркивалось, что «бригады должны создаваться исключительно из проверенных лагерников, осужденных за бытовые статьи».

«Блатари», как их обычно называли, не работали. Они в прямом, а не переносном смысле «выбивали» выполнение плана. Ходили с палкой по забою и избивали или даже убивали, так называемых «доходяг», которые уже физически не могли стоять на ногах. Меньше людей – меньше объема на бригаду работающих. Прибыв в Магадан, «московская бригада» сфабриковала дело о т.н. Колымской подпольной антисоветской право-троцкистской террористической организации, которая якобы была организована и возглавлялась бывшим директором Дальстроя Э.П.Берзиным. По данному делу привлекли не одну сотню вольнонаемных дальстроевцев и заключенных Севвостлага. Добиваясь от арестованных признательных показаний, «московская бригада» и другие сотрудники УНКВД по Дальстрою применяли меры физического воздействия, «практикуя стойки свыше 30 суток, избиения, плевки в лицо, удары по животу, ребрам, голове, надевание смирительных рубах…».

«Сознавшихся» и «несознавшихся» вольнонаемных дальстроевцев и заключенных Севвостлага передавали специальной «тройке» УНКВД по Дальстрою, которая в подавляющем большинстве выносила смертные приговоры.

В феврале 1939 г., произошла окончательная интеграция производственных подразделений Дальстроя с подразделениями УСВИТЛ.

В соответствии с распоряжениями центрального аппарата НКВД (Приказ N 00672 от 10 ноября 1938 г.), структура лагерных подразделений на Колыме была изменена. В систему созданного Управления Северо-Восточных исправительно-трудовых лагерей входили отдельные лагеря, заключенные которых использовались на работах в конкретных производственных подразделениях «Дальстроя» . В состав УСВИТЛ вошли: Севлаг, Заплаг, Юглаг, ЮЗлаг, Транслаг, Владлаг, Дорлаг, Стройлаг. Помимо указанных подразделений, непосредственно Управлению СВИТЛ подчинялся ряд отделений и отдельных лагерных пунктов.

Через два года «в целях повышения ответственности руководителей управлений и предприятий «Дальстроя» за состояние лагподразделений”, были введены специальные должности заместителей начальников управлений по лагерю, «обладающих в полной мере административными правами заместителей начальников этих управлений и предприятий».

Общая численность заключенных в ИТК и ИТЛ СССР на 1940 г. составляли около одного миллиона шестьсот семьдесят тысяч человек. В «Дальстрое» к этому времени насчитывалось около ста восьмидесяти тысяч заключенных, более половины которых относилась к категории «врагов народа».

Гвоздева, как самого опытного промывальщика возвели в ранг мастера контрольной промывки и кидали от одной россыпи к другой, то в одну старательскую артель, то в другую. От него зависела отработка всего объема подсчитанных запасов россыпи и, будучи по натуре порядочным человеком, относился к своей работе как мастер, не способный поступится принципом. Его вердикту не противились – следовали. А если не хотели следовать, то либо попадали в не милость нового руководства, отслеживающего рациональность отработки богатых и бедных частей россыпи, либо не намывали план, за которым следовали еще более жесткие санкции, ужесточавшиеся с каждым годом, особенно с созданием Дальстроя. На Фомича молились, но его и побаивались, как старатели, так и руководство, когда мастер выносил невыгодный для кого-то вердикт. Желание взять богатый участок россыпи и оставить в туне недомытую ее часть у него вызывало приступ бешенства. Он не щадил ни артельщиков, ни тех, кто пытался с ними договориться. Он просто брал лоток, мыл и показывал, что они оставляли. И тем деваться было некуда. Домывали…

Малообразованный в геологии, он законы формирования россыпей понимал не так, как все. Он, скорее, руководствовался не наукой, а интуицией, помноженной на громадный опыт, который он приобрел за годы скитаний вначале в качестве вольноприносителя с отцом, а потом в составе старательских артелей, промышлявших золотом еще в царские времена. Выросший на старании, он старался так, что когда ему говорили: «Фомич, ты что, из железа выкован?», он с усмешкой обычно отвечал: «старатель от слова «стараться», вот и я стараюсь, чтобы вы без золота в сезоне не остались…». При этом усмешка у него была особенная. Для одних она выражала хитринку, для других являла одновременно мудрость и какую-то укоризну. Мол, что вы спрашиваете? Старайтесь! И все будет вам …

Когда для вскрышных работ и в разведку начали привлекать заключенных, что-то переменилось в Фомиче. Нет-нет, да и вступал в пререкания с охранниками. Ругал их, на чем свет стоит, если те зряшную работу заключенным давали только лишь для того, чтобы не позволять передохнуть зачастую голодным, плохо обутым и плохо одетым людям.

Но когда однажды на одном из участков полигона россыпи не был выполнен план из-за слишком жаркого лета и отсутствия воды, а прибывший на полигон начальник Дальстроя Цареградский приказал домыть до плана во что бы то ни стало, все вспомнили о Фомиче. Тот работал на других участках и уже выехал с полевых работ в поселок на отдых. И когда Фомич пришел с лошадьми по снегу в поселок, стоявший буквально на полигоне, на него смотрели как на спасителя. До плана оставалось немало.

Зима на Колыме лето меняет быстро. Она накатывается иногда, минуя осень. А та, зазолотившись, поспешно сбросит свое убранство на голый снег, и уже вчерашнее очарование стремительно обернется жестокими холодами. И тогда все больше маленьких костерков начинает светиться на полигоне, и все быстрее жизнь вымораживается из плохо прикрытых тел заключенных. Больших костров разводить было запрещено. По ним вохроцы могли стрелять без предупреждения. И это «почему?» не могли объяснить ни заключенные, ни сами вохровцы. Спасением от холода была только работа. Ее делали даже не ради пайки, а чтобы не замерзнуть. Одни работали на осеннее-зимней промывке (ОЗП), другие занимались «выкучиванием» песков из задранных частей полигона, чтобы обеспечить фронт промывки к следующему сезону.

Что такое ОЗП Фомич хорошо знал. Обычно на полигон выгонялись все население поселка, включая женщин, кто мог держать лопату, лоток, кайло. Работали здоровые и больные в условиях, когда морозы уже сковали ручьи, а воду для промывки добывали плавлением льда и снега. Кострища горели сутками. Зумпфы томились испариной. Люди мерзли.

Поселок состоял из нескольких маленьких деревянных домов, в которых жили вольнонаемные и зоны лагеря, отгороженного колючей проволокой со сторожевыми вышками по углам и десятью большими «санитарными» палатками внутри. Туда загоняли всех, у кого были признаки эпидемических заболеваний.

По утрам вольнонаемные узнавали точное время. Стоило прозвенеть железной болванке, ударенной железным прутом вохровцем в зоне. Это означало пять утра. Заключенные получали свой пай: двести граммов хлеба, кусок селедки и чай. Так что себестоимость одного грамма добытого металла и в условиях ОЗП была невысокой. За зону выводили побригадно: тридцать зеков и один конвоир.

Во время ОЗП ворота лагеря почти не закрывались. А работающие на полигоне вольнонаемные от заключенных отличались только разве отсутствием номеров на спинах ватников, да обособленной группой, в которой какой-нибудь «заводила» пытался чем-нибудь оживить однообразие в стуке лопат в зумпфах, бутарах, да возможностью отогреться и отоспаться за день в теплых домах в постели.

В разных бутарах снимали разное количество золота. И когда где-то брали золота больше, раздавались восклицания: «Наддай, братцы! Кажется, пошло, родимое…». И откуда-то брались силы и «наддавали», а к ночи валились от усталости, и поселок превращался в призрачный остров безмолвно дымящихся труб среди окружающих засыпанных снегом пологих сопок.

Тишина и покой…

Фомич часто сам «вгрызался» кайлом в «щетки» полигонного плотика, намереваясь, таким образом найти золотые струйки для «лотошников», мывших в зумпфах с трудом добытую синюгу, содранную скребками с отслоенных сланцев. А найдя богатые щетки, подзывал к себе вольнонаемных. Те, побросав «худые» места, стайкой окружали мастера. Тот же, подобрав кайло и лоток торопился найти новую струйку.

План любой ценой! Потому как последствия невыполнения плана были всем известны. Те, от кого план зависел или нет – не разбирались. За невыполнение плана даже вольнонаемным давали обычно сроки и немалые, если их признавали «саботажниками». А признание саботажниками находилось во власти тех, кто их признавал таковыми. Так что вчера еще вольнонаемный, сегодня мог оказаться заключенным… Еще худшие последствия наступали для заключенных. Им не только «срезали пайку», их могли просто расстрелять за «открытый саботаж выполнения плана»… Обычно эта участь ждала «доходяг». Потому борьба за пайку представляла собой борьбу за выживание. Ибо голодный не мог выполнить норму, а лишившись пайки, он не мог выполнять ее и подавно. Работал жуткий механизм замкнутого круга, в котором роль естественного отбора выполнял голод.

Зэки, заслужившие «доверие» лагерного начальства, занимавшие иногда должность учетчика, нормировщика десятника, для того, чтобы спасти бригаду от притеснений и самим не впасть в немилость, занимались приписками. Так называемая «туфта», а точнее обман, Фомичу бросалась в глаза сразу, и он корил техников-опробщиков за то, что те поддавались на «туфту». Но те, показывая на «доходяг», заставляли Фомича скрипеть зубами и тоже не замечать. А правда была в том, что приписанный объем вскрыши торфов заключенными приводил к невыполнению плана промывки золотоносных песков. Одно цеплялось за другое. Так и возникали предпосылки ОЗП. О докладе невыполнения плана начальники приисков чиновникам Дальстроя не могли даже и думать. Они просто не допускали мысли об этом.

Увидев, в каких условиях работают люди, Степан Фомич понял, если он не отыщет богатую струю в россыпи – плану не быть, а людям придется плохо. Он расставлял людей и заставлял тех идти на пожог в местах, казалось бы, безнадежных по отношению к золоту. Но оно там было и такое, что вносило уверенность работающим и те трудились, пока не падали. Гвоздев же, кажется, и вовсе не спал. И когда однажды к средине морозного дня было объявлено, что план есть, Фомич вернулся в балок, где помимо него жили еще четверо геологов-пробщиков, упал и проспал сутки.

На вторые сутки его тормошили, а он, открыв воспаленные от простуды глаза, произнес:

— План же дали, чего будите?…

— Вставай, вставай!- тормошил его вохровец,- вставай!

Фомич натягивал на голову кожух и отмахивался, давая понять, что, мол, пристали ко мне, коли, спать так хочется…

Но его уже тащили с нар.

— Вставай! Ты арестован, вставай!

Гвоздев сел на нары. Протер глаза. Посреди балка стояла растерянная старательская братва. Два конвоира и уполномоченный ОГПУ смотрели на Фомича, словно хотели спросить о чем-то очень важном, но Степан еще не смог понять, что же все-таки происходит и что от него хотят эти люди. И почему такие растерянные лица старателей, с которыми он с таким трудом дошел до заветного плана, за которым стоит заслуженный отдых и, конечно же, чарка за такие великие труды…

— Твоя телогрейка?- протянул на вытянутой руке уполномоченный его старенькую и потертую телогрейку, которую он надевал под свой кожух, когда переходил с места на место, от одного пожога к другому и брал пробы. Кожух тогда мешал. А в ней работать было самый раз. Не жарко и не холодно.

— А что в ней такого, что она так заинтересовала ОГПУ?- вопросом на вопрос ответил Фомич, вставая перед офицером.

Офицер лет тридцати двух с расстегнутым воротом полушубка, державший телогрейку руках не то усмехнулся, не то ощерился большим ртом, обнажив желтые прокуренные зубы.

— Это я тебя спрашиваю, твоя?!- уже прикрикнул уполномоченный.

— Ну моя! что с этого?

— Собирайся!

— Куда?

— Там покажем! Остальным в сторону! На выход, марш! – Офицер повернулся, взял по мышку вещдок, накинул шапку и вышел в двери.

К Фомичу подошли двое конвоиров и взяли под руки.

— Пошли!

Мастер растерянно осмотрелся. Работяги глядели на него одни с удивлением, другие со страхом.

С накинутым на плечи стареньким кожухом его вели по поселку, состоящему из всего-то чуть больше десятка домов. Встречные люди смотрели на Фомича, окруженного конвоем с удивлением, но ничего не спрашивали. Расступались. Гвоздев заметил, что люди ему попадались то с дровами, то с куском отрубленного мяса, то с блоком замерзшей рыбы. Понял, что готовится праздник по случаю так тяжело доставшегося плана. Обычно в таких случаях, также как и работали, все праздновали от мала, до велика. Выкатывали на общак все, что было. «Сухой закон», царивший весь сезон, вдоволь омывался извлеченным на свет спиртом из поселкового склада. Но только, видно заглавному лицу праздника уже будет не до этого.

— Давай, давай! Что рот разинул, шагай! – покрикивал вохровец, выставляя наперевес винтовку.

В хорошо срубленном доме было тепло, горело три керосиновой лампы. В углу дома за маленьким столом рядом с писарем сидели двое старателей, которые недавно боготворили Фомича, давшего им возможность сделать план и получить не только кровные, но нечто большее – свободу от притязаний начальства за невыполнение плана добычи. Теперь посматривали на него искоса.

Писаря звали Пришибленный из-за маленького роста, с непропорционально короткими ногами и длинным туловищем. Он был молчалив, глядел исподлобья. Писарем его энкэвэдэшники взяли не потому, что тот был шибко грамотен, а потому, что от него шарахался каждый из местных вольнонаемных, который хотя бы один раз сталкивался с ним. В нем было не только телесное диспропорционально отталкивающее, в нем сочеталась ненависть за свое уродство к остальным, кто отличался от него. К тому же был одиноким. От него даже шарахались собаки, на которых он ни с того, ни сего бросался или пинал зазевавшихся на его пути. При этом хохотал булькающими гортанными звуки, обнажая не по уродству белые крепкие зубы.

Место у большого стола заняли уполномоченный, следователь и почему-то начальник лагпункта, предварительно скинувшие полушубки. Следователь расстегнул кобуру нагана, вытащил его и положил перед собой на стол. Длинные волосы упрямо ниспадали на мохнатые брови следователя и тем самым заставляли энкэвэдэшника всякий раз вскидывать голову. Отчего вид его напоминал взвинченного нелегкой работой человека, постоянно занимавшегося выбиванием признательных показаний.

— Фамилия? – обратился офицер к Гвоздеву.

— Ты что, не знаешь, кто перед тобой?- начал, было, Фомич.

Он вспомнил, как именно этот человек ехал однажды с ним на старательский полигон в полуторке. Там и познакомились с ним. Но тогда он выглядел совсем иным. Балагур. Из него так и сыпались присказки, а длинные рассыпавшиеся от ветра волосы, казалось, подчеркивали его бесшабашность и какую-то удаль. Теперь в сидящем напротив человеке он не видел «того», а совершенно другого человека.

— Молчать! Ты что не понял, что арестован?

— Не понял…

Мастер силился вспомнить фамилию этого офицера, но не смог.

— Сейчас поймешь! Дай-ка сюда телогрейку,- обратился к вохровцу начальник лагпункта.

Тот положил перед ним одежонку. Начлагпункта развернул ее и пододвинул к следователю. Следователь показал Фомичу на полу телогрейки, где на скорую руку были сделаны свежие стежки.

— Твоя работа? Ты сшивал? – Желваки на лице допрашивающего нервно заходили буграми.

— Я! А что тут такого? Недавно задел за зумпф и порвалась пола. Вот и зашил,- спокойно ответил Фомич.

— Понятых прошу засвидетельствовать, а писарю записать слова подозреваемого!

Затем офицер открыл выдвижной ящик стола, пошарил в нем, достал складной нож. Вспорол полу и вытащил оттуда небольшой перевязанный шпагатом мешочек.

— Что в нем?- обратился он к Гвоздеву, опершись на край стола руками и подавшись вперед. Темные волосы допрашивающего открывали только часть переносицы, и чтобы смотреть на допрашиваемого, офицер сгреб их пятерней, обнажив низкий и покатый лоб. На нем вскрылись следы не то от ожога, не то от широкой ссадины. Отчего лицо приобретало жалкий оттенок битого когда-то в далеком детстве человека.

— Я не знаю, как он попал туда, а там хрен его знает, что в нем,- недоумевал мастер. В его голосе по-прежнему не было ни тени волнения, а все происходящее Степан Фомич воспринимал как явное недоразумение, которое вот-вот само собой разрешится.

Энкэвэдэшник резанул мешок и высыпал содержимое на лист бумаги.

— Мать честная, это ж кто умудрился мне подложить? – удивился Гвоздев, сразу соображая, что произошло.

— Понятые, подойдите ближе!

Понятые топтались у стола, смотрели то на золото, то на Фомича. А тот смотрел на следователя, уполномоченного и начальника лагпункта. Соображал, кто и с какой целью ему подбросил золото.

Офицер ссыпал золото обратно в мешочек и завязал его.

— Дай посмотреть мне на шов, товарищ…, товарищ Ерохин! – наконец вспомнил фамилию Фомич державшего телогрейку начальника лагпункта, пока следователь завязывал мешочек с золотом.- Может, после меня кто его обновил, - произнес Фомич и шагнул, было, к столу. Но двое конвоиров остановили его.

— Стоять! – спокойно сказал Ерохин.- Ты, Степан Фомич Гвоздев, обвиняешься в утайке от государства золота при исполнении обязанностей мастера контрольной промывки.

Подкинув в руке мешочек с золотом, добавил:

— Здесь на вышку потянет, мастер…

В лице начальника лагпункта было нечто не от удовлетворения от происходящего вокруг мастера контрольной промывки, нет. Скорее в нем был другое – наслаждение неограниченной властью над человеком, мнившим о себе, что он мастер, от которого зависело все, в том числе и его благополучие, благополучие сидевшего рядом начлагпункта, чьи зэки мордовались над выполнением плана золотодобычи. А сам начлаг содрогался от мысли, что этот план не сделают его невольники, лишенные им же на четверть той необходимой пайки, которая могла поддерживать хотя бы не здоровье, но способность работать. Теперь же все было позади. План выполнен даже с небольшой процентовкой сверх его. Теперь можно было и отдать должное за замечания, которые бросал этот промывальщик в лицо его охранников, его борзых…

— Так ты понял, дорогой? На вышку!- напомнил следователь

Он подчеркнуто сделал ударение на слове «дорогой», так как это было действительно дорогим подарком, доставшимся ему судить эту знаменитость, имя которого не то чтобы у начальства было на устах, а среди старательского бомона имело огромный вес. Теперь эти старатели были понятыми, свидетельствующими признание мастера, что это не только его куртка, но и то, что он сам и зашивал ее. Правда, их лица выглядели более перепуганными, чем необходимо было бы выглядеть для понятых.

«Ай да я молодец, что провернул такую аферу! Был бы чин побольше, может быть и некоторых ретивых из вышестоящего ЛАГа поставил бы на место и поссал им в рожу… Эх, кабы…»,- мечтал следователь.

В небольшом срубе были четыре одиночки, отгороженные коридором, в котором стояла большая железная печь-полубочка. На нарах сидел часовой и изнемогал от жары. В одиночных камерах, срубленных из толстых лиственниц и плотно подогнанных друг к другу бревен, можно было только сидеть на маленьких нарах, вобрав голову в плечи, но нельзя было лечь и вытянуть ноги. Нельзя было и стоять, кроме как согнувшись. Одним словом ни встать, ни сесть, ни лечь.

Тепла в камеру проникало мало и Фомич начал замерзать. Постучал в толстые тесаные двери, обитые жестью из консервных банок.

— Не стучи! Не открою… - Вяло заметил и шумно зевнул караульный. - Не замерзнешь, если двигаться будешь… А мне и так жарко – спасу нет. Шуметь будешь, позову начальника караула. Он церемониться не станет.

Сидя в одиночке, Фомич так и не мог понять, кому перешел дорогу, кто мстил ему и кто подбросил золото. То ли старатели, расписавшиеся в своем неумении найти обогащенную золотом струю в критической ситуации, когда надо было делать план любой ценой и тем самым пришлось им идти на поклон к нему. А расписаться в своем бессилии старатели ох, как не любят, особенно если под их носом находят золото, даже если и именитые мастера. То ли замешан в этом деле сам начальник лагпункта, которому он не раз указывал на зряшную канитель заключенных, перебрасывавших торфа с места на место, чем дать им отдых. Оттого бы и выработка поднималась, когда работа к делу приходилась, и резон был бы, а не видимость работы. Вспомнил, как тот однажды пригрозил ему, мол, не всякий свободный здесь, кто на свободе ходит. Тогда он этому не придавал значения, а сейчас сказанное когда-то, теперь всплывало, и в этом тоже, как теперь казалось Фомичу, не было случайности.

Единственное, что не предполагал именитый мастер промывки, так это направленный умысел компанейщины, когда новой администрации лагерей, взамен администрации Берзина надо было возбудить дело на пустом месте. Потому как волнения, возникшие в лагерях, были лишь основанием, если не предлогом избавиться от так называемых «политических», доля концентрации которых в лагерях достигла значительных размеров. А чтобы не так было заметным целенаправленное уничтожение неблагонадежных, провоцировали либо неугодных вольнонаемных, к каким относился Фомич, уголовников или «доходяг», повышающих себестоимость грамма добытого золота.

Из документов ОГПУ и НКВД-УНКВД:

«… из докладных следует, что основной причиной относительно высокой себестоимости грамма добытого колымского золота является слишком либеральная политика Берзина и его окружения относительно заключенных «врагов народа». Бесконвойная работа на приисках и дорогах совместно с вольнонаемными, отсутствие связи результатов работы с размером пайков, отсутствие соревновательности…

Предложения: 1. Конвоировать не только передвижение, но и работу. 2. Увязать норму пайков с выработкой… 5. Малейшее уклонение от работы должно сопровождаться переводом в роту усиленного режима (РУР) для перевоспитания… 7. Откровенный саботаж или сознательное вредительство, выражающееся в поломке рабочих инструментов и оборудования, должно жестоко караться вплоть до вынесения особых постановлений «тройками» ОГПУ. 8. Заключенных из числа «врагов народа» содержать с уголовниками, а охранниками выбирать из числа уголовников, чтобы ликвидировать любую возможность ведения «врагами народа» подрывной работы в исправительных лагерях».

Именитый мастер промывки так ничего и не мог придумать. Понял лишь одно, что выкрутиться одному без помощи знавших его людей и занимавших большие посты в разведке и «Дальстрое» ему не удастся. Вспомнил Цареградского, Раковского. До Цареградского далеко. Туда не достучаться, а вот к Раковскому ближе. Слышал, что тот где-то на Хатыннахе и работает каким-то большим начальником. Но к Фомичу никого не подпускали. Ждали какую-то «комиссию», которая должна решить его судьбу. А уж он знал, как те судят.

Помнится, как раз в месяц или квартал на прииск, где он бывал по поручению того или иного руководства, прибывали из Магадана выездные военные трибуналы, разъезжавшие по всем лагерям «Дальстроя». Офицеры НКВД ночами работали с картотекой заключенных. Их боялись все. И те, кто охраняли и те, кого охраняли.

Командированные офицеры выбирали дела вначале политических и тех, кто постарше из «доходяг», которые не могли уже выполнять дальстроевскую норму на вскрыше торфов и промывке песков. Редко в список смертников включали так называемых блатных, кто не устраивал уже само начальство лагпунктов. Нередко на «высшую меру» тянули и те, кто был замешан в поломке тачки или укрывательстве золота. С последними вообще не церемонились и им первым выносили приговор, который однозначно был высшей мерой.

Поразмыслив над своим положением, Фомич понял, что у него не было никаких шансов остаться в живых. Следующий приезд военного трибунала должен ожидали весной и она виделась ему последней. К этому времени нужно было что-то придумать. Но мысли были путанными, да и случаев побега не подворачивалось.

Степан Фомич никак не мог понять самого главного. Почему он, известный на всю Колыму промывальщик, открывший не одну россыпь, с которого и началось колымское золото, так обласканный геологическим начальством был брошен в эту каталажку, из которой не было уже никакого выхода. Наверняка наверх уже доложили о нем, кто он и что за «преступник». Но не мог взять в толк, почему те, которые знали его, не встретятся с ним, не допроят. Не может быть, что поверили в один миг, что к его рукам золото прилипло…

«Как просто жизнь устроена. Жил себе тихо и мирно. Мыл золото с отцом. Сдавал купцам по сходной цене. Те давали все необходимое. В тайге много-то не надо. Богатства с отцом не намыли, но жили сытно и даже вольготно. С приходом новой власти в жизни ничего не изменилось. Правда, через год мать слегла. Отец повез ее в Иркутск, да подхватил там тиф и умер вслед за матерью. Так и остался один на алданских приисках. Но вот пришли геологи, и Фомич почувствовал, как пришло уважение к тем, кто знал свое золотое дело. Ему же повезло, как он сам считал, особенно. Его пригласили геологи, а Раковский предложил работать с ним. Они быстро сошлись, а когда Билибин формировал экспедицию на Колыму, то пригласил персонально. Открывались широкие перспективы. Загремело золото Колымы, а с ее освоением ничего, казалось, не предвещало осложнений в его жизни. Напротив, его имя знали уже многие, и при его появлении на приисках Фомич чувствовал к себе расположение известных старателей и руководства «Дальстроя», созданного на колымском золоте. И вот на тебе, влип в какую-то историю, в которой и сам толком не мог разобраться…».

— Эй, заснул что ли? или замерз, небось. Живой?- толкнул задремавшего заключенного охранник. – Подымайся! Пришли за тобой…

На ярком свете солнечного морозного дня глаза слезились. Фомич не знал, куда его ведут, пока охранники его не втолкнули в душный, но теплый вагончик, в котором сидели пятеро заключенных. Когда дверь за ним закрылась, спросил, ни к кому не обращаясь:

— Куда это нас?

— В Среднекан… На выездную «тройку» коллегии НКВД…

Больше Фомич вопросов не задавал. Следствия, значит, не будет. Будет только конец…

Так по злой иронии судьбы его этапировали в Среднеканскую роту усиленного режима (РУР), откуда и началось колымское золото, у истоков открытия которого стоял когда-то именно он с Раковским и Билибиным.

«На круги своя…»,- любил говорить Раковский, когда возвращался на старое место, но уже не с поисками золота, а его разведкой. Теперь этот круг для Фомича обратился мертвой петлей…

* * *

Фомича допрашивали и били. Били и допрашивали, требуя назвать имена, кому предназначалось золото, и где он прятал остальное. Рассекли бровь. Выломали зубы. Харкал кровью. Лишали сна.

Вначале он просил, чтобы ему позволили встретиться с приисковым или геологическим начальством. Следователь ухватился за это и настаивал назвать конкретное имя. Фомич почувствовал, что если он назовет хотя бы одно имя, то и названным людям не избежать ареста. И только тогда Гвоздев понял всю безвыходность своего положения. Больше он ничего и не о чем не просил, а когда били, молчал.

Однажды подсунули ему бумагу, в которой он должен был сознаться в том, что золото предназначалось правотроцкистским элементам, бунтовавшим в лагере. Там были упомянуты даже фамилии. За это обещали вместо вышки – двадцать пять лет лагерей. Фомич отстранил бумагу и его снова били.

Однажды в БУР к подследственным втолкнули еще одного арестованного. Взглянув на синюшное от побоев и кровоподтеков лицо, Фомич признал в нем Грача. Того самого, с кем в Первую Колымскую экспедицию работал под началом самого Билибина. Подошел к нему и положил тому руку на плечо, закрыв своим телом, чтобы не видели другие подследственные. Прошептал:

— Не суетись, Грач, признал тебя. На допросе не говори, что узнал меня, а то тебе каюк придет. Как все угомонятся к ночи, поговорим…

А чтобы все слышали, бросил:

— Ишь, как изметелили. Больно, небось?

— Больно,- прохрипел Грач, водицы бы испить…

— К вечеру дадут что-нибудь, а сейчас потерпи.

После того, как к ночи подследственные покончили с баландой, ложкой каши, пол кружкой чая и погрузились в свои беспокойные сны, Фомич подвинулся к Грачу и зашептал:

— Как и за что тебя сюда определили? – И услыхал ожидаемый ответ:

— Кто-то золото подбросил. Вшил в полу полушубка. Он драный был, валялся у меня в приисковом бараке… Теперь добиваются, чтобы сказал, кому предназначалось…

— Ясно! Меня тоже за такое же сюда определили. Видно компания пошла УСВИТЛа сажать, дабы в глазах нового начальства бдение проявить. Слыхал, что вместо Берзина Павлов командует?

— Слыхал! Особо Гаранин старается… В лагпунктах зэки поднялись, бунтуют. Требуют возврата к прежним порядкам, что при Берзине были. Работать на приисках без конвоиров. Чтобы права заключенных соблюдали и пайки не ставили в зависимость от выработки… Вот и порешили дела быстро кончать… К весне слух идет от многих избавятся. Ты смотри, Фомич, в подсидках сидят доносчики везде…

— Знаю… Из нашего геологического начальства никого не видал?

— Нет! Да и что толку. Назовешь кого из них, и тех заметут, как пить дать. Уж не знаю, что делать…

— Ладно, набирайся сил. Глядишь, что-нибудь придумаем.

Больше Фомич Грача не видел…

* * *

Зима незаметно опрокинулась в весну, а весна в лето. Два месяца Фомича не водили на допросы. И он уже подумывал, что миновала его смертушка. Из всех пятерых подследственных остались двое. Он, да уголовник, представившийся Угрем. Этот был словоохотлив, все рассказывал о себе, как воровал, как попался на золоте, которое нашли у него. Вызывал на откровение собеседника. Но Фомич давно уже раскусил лагерного «подкидыша» и на откровенные разговоры не поддавался. И когда однажды вечером открылась дверь и пришли за ним, Гвоздев понял, что его час пробил.

«Подкидыш» также не избежал судьбы. Не расколовший узника уголовник был обречен. Он кричал, матерился, звал начальника лагпункта, но, получив тычок прикладом от конвойного, скис и только всхлипывал, размазывая сопли по давно небритому лицу.

С заключенных, привезенных с разных лагпунктов, потребовали сдать все имеющееся при себе в мешках. Казенное имущество, включая портянки, обувь, теплую одежду. Писарь Пришибленный слюнявил химический карандаш, отмечал, кто, что и сколько сдал. Видно для него это занятие было не только привычным, но и доставляло удовольствие. Тут же подбирал себе размер зэковских ботинок, у кого изымали еще не ношенные. И когда все было собрано и переписано, погрузил барахло на повозку, воткнул за ухо карандаш, положил опись в папку, спрятал ее под изъятую одежонку, и был таков.

На улице было серо. Низкие облака опустились на соседние сопки. Накрапывал дождь. Но запах раскрывшейся хвои и свежесть лиственницы затмили на миг сознание, и заволновалось сердечко старателя. Захотелось надышаться этим запахом, насмотреться на летнее убранство тайги, да куда там. Втолкнули его в крытую полуторку, где лежали избитые люди, смотревшие на новичка и не видевшие его. Фомич понял, что уже не час отделяет его от конца.

Полуторка поднималась по трассе в гору, потом внезапно остановилась и затихла.

— Вылазь!

— Кто смог, тот спрыгивал и оглядывался. Кто не мог, того стаскивали. И те, кто едва стояли на ногах и еще совсем крепкие мужики странно оглядывались по сторонам. И Фомичу въелись в сознание отрешенные уже от жизни лица. Они не выражали ничего, кроме растерянности, страха и даже какой-то покорности перед смертью. Они были не только подавлены, но раздавлены физически и духом. Фомич даже подумал, что если бы им скомандовали бы самим броситься в траншею, бросились бы, приказали перерезать себе горло, сделал бы это… Это были уже не люди, а тени, в жилах которых и пульсировала еще жизнь, но только для того, чтобы стоять и принять пулю в тело, уже не ощущаемое сознанием, не принадлежащее им.

А траншея вот она, рядом. Она давала, как бы понять, где будут через минуту другую лежать расстрелянные. За ней стеной вырастал лес. Там стояли стрелки, которыми почему-то командовал сам Ерохин. Слева под обрывом шумел каньон. Не прыгнешь. Русло ручья представляло собой скорее трещину в скалье, а не долину.

Машинально Фомич стал слева. Если успеть сделать три-четыре прыжка, можно улететь прямо в водоворот. Но и там смерть неминуема. Либо о камни разобьешься, либо в водовороте сгинешь. Либо пуля настигнет. Какая разница…

«И все-таки шанс есть!»,- пронеслась мысль в голове у Фомича. И сердце заколотилось так, словно хотела вырваться наружу, чтобы не быть пробитым не весть за что и не весть кем.

После того, как скороговоркой зачитали приговор каждому без всяких преамбул, скомандовали повернуться лицом к стрелкам. И в этот самый момент, Фомич, мысленно прочитав словно молитву: «Спаси и сохрани!» сделал отчаянный прыжок, вместивший в себя те три-четыре шага, которые в сознании уже были даже не целью, а рефлексом. Он почувствовал в себе какую-то абсолютно неизвестно откуда-то взявшуюся огромную силу и, оттолкнувшись, летел навстречу пенящейся воде. Сознание было абсолютным. Он слышал беспорядочные выстрелы, ощущал, что вот-вот сейчас ударят в него пули, а сознание, впитывающее ни с чем не сравнимый свежий восходящий запах воды ручья, то ли умирало от пуль, то ли уже отлетало в мир, которому он никогда не молился, но о котором знал, что тот непременно когда-нибудь наступит. Но не так, как случилось…

Правда, теперь глазами Фомич не только видел, но физически ощущал, как мимо него скользят поросшие мхом скалы, как вода принимает его тело, как не встречает оно сопротивления, как несется уже в водном потоке. Но странно, этот огуречный запах воды продолжал будоражить и манить, что мнилось уже, что воздуха в легких хватит на целую вечность… «Странно, а может это уже и есть эта самая вечность, тот самый мир, которому не научили молиться?…».

Фомич не знал точно, сколько он просидел в трещине каньона, куда его втиснуло и прижало течением. В каньоне было сумеречно и сыро. Судорожно перехватившись за застрявшие в трещине скользкие бревна, намертво втиснутые когда-то большой водой, он отдышался. Сверху слышались выстрелы, потом какие-то крики, но шум воды все впитал в себя.

Зажатый в трещине Фомич не просматривался ни с одного, ни с другого берега. Это его и спасло. Он ждал. Вначале его била мелкая дрожь. Но постепенно теплый воздух согрел беглеца. В теснине ему даже удалось кое-как отжать верхнюю одежду, расстелить ее на бревнах и подсушить. Через некоторое время ему снова показались какие-то голоса там, наверху каньона, но потом опять все стихло.

В ночь начал накрапывать дождь. Каньон погрузился уже в серый полумрак. Вода прибывала. Это было на руку беглецу. В большой воде было меньше риска разбиться о камни. Он ждал столько, сколько было можно ждать. И выждал. Мутная вода приняла его и понесла.

Москва. Кабинет начальника «Главзолото». 12 ноября 1938 года.

— Разберитесь с этими записками!- Начальник Главка положил перед начальником отдела золоторазведки тонкую папку.- Там их две. В одной, по маршрутным данным какого-то Зверева, еще до революции исследовавшим Верхне-Майский район и, якобы, изучал золотоносность. Данные об этих результатах скудны. Во второй настойчиво упоминается один и тот же ручей, где будто-бы, «хищничают дикари». С разворотом фронта добычных работ на Колыме нам нужны новые перспективы. Одна из них связана с районом строящегося АЯМа, другая со строительством колымской автодороги с выходом на Индигирку, а вот третья…- Начальник главка потянул за шнур и открыл форточку. В неё ворвался свежий воздух, и дышать в накуренном кабинете стало легче. – Третья, может быть, связана с бассейном Юдомы. Эти записки упрямо намекают о необходимости разворота работ именно на Юдоме. Но для этого необходимо все как следует разузнать и проверить упорные слухи, поступающие из Охотска. Вот и займитесь этим делом…

— Но вашим приказом на Юдоме уже ликвидирована геологоразведочная контора?- уточнил начальник отдела.

— Ну и что? Свяжитесь с Охотском! Там сейчас наплыв старателей. Работы нет. Если наверху узнают, что мы не занимаем свободные руки, нам задницу надерут. Или вы газет не читаете? Вот и организуйте пару артелей для того чтобы прощупать загадочный ручей. А чтобы те не «хищничали», обеспечьте минимум геологического персонала для учета запасов. И если сведения о золоте подтвердятся, «накроем» это место разведочными работами и, таким образом, получим новый объект для освоения…

— А если все это лишь слухи и мы ничего не получим?

— Тогда нечего здесь вам будет штаны протирать. Идите и работайте!

* * *

Колыма гремела. Сказочно богатые россыпи полнили государственную казну такими темпами, что правительство молодой советской республики выдвигало один амбициозный проект за другим. Казалось вот-вот и вся Восточная Сибирь превратится в людской перевалочный пункт: кто на строительство дорог, кто на добычу россыпей. В один-два года возводили поселки, создавали инфраструктуру, базы продовольствия, строительных материалов. Толпы вольнонаемных и так называемых завербовавшихся на заработки людей волнами застревали в пересыльных пунктах Владивостока, Хабаровска, Иркутска, Якутска… Масса народа наплывала в бухту Нагаева и она, казалось, уже не могла вместить ни вольнонаемных, ни заключенных потоком ринувшихся на Колыму людей. Геологи становились кастой особо оберегаемой властью. Им все первым: внимание власти, снабжение, транспорт. К ним стремились попасть все, но отбирали немногих.

Но, обеспечив фронт разведочных работ, постепенно геологи невольно разбивались на две категории. Элиту или научников, то есть, тех, кто искал, строил карты, без которых немыслимы были ни поиски, ни прогнозы для разворота последующих разведочных работ и разведчиков, которые непосредственно давали прирост запасов.

Так называемые научники, или попросту говоря, геологи, создав громадный фронт поисково-разведочных работ, постепенно уходили с первого плана и внимания вышестоящих чиновников от геологии. Снабжение транспортом, продовольствием, людьми для них уже осуществлялось по остаточному принципу. Геологи, и те кто попадал к ним, во-первых, в основном были обреченными романтиками, для которых пойти в неведомое и работать не за деньги и страх, а за совесть, было главным. Во-вторых, геологией занимались люди высокого уровня образования и культуры. Дух первооткрывательства и романтизм исследователям заслонял бытовую неустроенность. Для них геология была не просто работой, а смыслом жизни. Этим пользовалось руководство, как экспедиций, так и чиновники от Геолкома, Главзолото и нижестоящих управленческих структур.

Напротив, разведчики превращались в кастовую категорию, от которых зависела судьба выше не только непосредственных руководителей, но и вышестоящего начальства: быть в милости или нет у еще более высоко стоящего чиновника. Поскольку оно спрашивало не за геологию, а за то, сколько запасов выдавали разведчики. Потому разведку обеспечивали всем и вся и в первую очередь. Видимость руководства непосредственных руководителей экспедициями заключалась в основном только в отслеживании объемов, погонных метров, килограммов и тонн запасов золота, олова в фиксации объема строительных работ для функционирования инфраструктуры.

Геологи-научники, предоставленные самим себе, выносили на своих плечах главное – давали новые обоснованные перспективы золотоносности территорий.

Чиновники из управленцев всех рангов превратились в простых снабженцев, плодя вереницу толкачей, заготовителей, просителей, «пробивателей» своих интересов. Маховик организации обрастал чиновниками тем быстрее, тем интенсивнее развивалось горное дело на северо-востоке страны.