Скачать в виде электронной книги MOBI

Иван Николаевич Чесалов попал в странное обстоятельство выбора, какое его мучило и днём, и вечером, и даже во сне. Иногда ему снилось, что он среди своих прежних сослуживцев дефилирует голым. И ему было жутковато осознавать это, что не мог найти одежду, дабы прикрыть наготу. Оттого безнадёжно искал возможности удалиться куда-нибудь, просто раствориться и исчезнуть. А то во сне что-то являлось непременно в обличье потерянного его же самого в постоянной необходимости найти дорогу туда, куда и сам не знал. А потому и во сне всё спрашивал попадавших ему на глаза людей, коих никогда не знал и не видывал, как найти это желанное место, куда ему непременно надо было попасть. А когда его спрашивали: «куда?», он не смог сказать, куда. Так и просыпался в состоянии обреченности и опустошения. Долго лежал неподвижно, всматриваясь в потолок давно не видевшей ремонта комнаты. Трогал руками старое одеяло с серым застиранным пододеяльником, чтобы убедить себя, что это уже наконец не сон, а явь. И, удостоверившись, что это уже не сон, ненадолго успокаивался.

Но постепенно тревога снова возвращалась к нему. А тревожило его осознание необходимости сделать выбор между тем, чтобы остаться в стране, в которой родился, жил, где оставались его корни, и необходимостью уехать вслед за женой, которая третий год как поселилась у родственников в Израиле и ни за что не хотела возвращаться назад. Она обрела страну обетованную. Прижилась там, получила гражданство.

Вначале он недоумевал, зачем это на склоне своих лет пенсионеру куда-то надо ехать, менять образ жизни, когда знакомые и его родственники все здесь, живут как все — не богато, но и не бедствуют, не совсем свободные в выборе как жить и чем жить, но не в тюрьме же? Чесал затылок, какой всегда почему-то был стрижен лесенкой, поскольку Иван Николаевич не любил ходить в парикмахеру, какой брал не то что дорого, но всё же немало для пенсионера, а потому, глядя в зеркало, сам себя стриг машинкой и подправлял безопасной бритвой затылок. Отчего и выглядел затылок всегда стриженным лесенкой и подбритым неровно.

Под непрерывным телефонным давлением со стороны своей жены, которая систематически напоминала ему о том, как хорошо на земле обетованной, что жизнь там и есть жизнь, а не то, что они с ним знали у себя во времена Союза и теперь в экспортированной демократии людьми, никогда не знавших её в лицо, Чесалов сдался. Получил загранпаспорт, визу и посетил страну обетованную.

Вначале он ничего не понимал, почему так стремятся сюда те, кто хотел жить здесь. Страна как страна со своими обычаями и заботами. К тому же земля обетованная была и для соседей (арабов) своей, а потому вынуждена была строить жизнь в непрерывном желании оградить от себя них колючей проволокой. И такая свобода жизни Чесалова поначалу не устраивала совсем и он под разными обстоятельствами тянул с окончательным отъездом из страны, в которой вырос, прожил какую-никакую жизнь. Хотя сам понимал, что ничего не сделал для того, чтобы жизнь была лучше не то, чтобы в стране, а для самого себя. В меру был ленив, не злобствовал на окружающую его действительность, но и не радовался ей. Потому всякий раз возвращался из страны обетованной, жил в двухкомнатной квартире летом один и позволял себе то, что не позволяла ему жена: пил. Не запоями, а так, когда уж очень хотелось ощущать философию свободы от жены и житейских обстоятельств — понемногу и подешевле.

Обычно выезжал в деревню, где у него был старый дом, доставшийся по наследству от предков, клочок земли и приятели — любители такой же свободы на рыбалке, какую он боготворил и слыл в ней знатоком. Покупал или брал взаймы спиртное у деревенского соседа, промышлявшего самогоном. И тогда душа его отдыхала. Он был своим в своей среде и на время забывал о тягости необходимого отложенного на неопределённое время выбора. Но жена, как заводной механизм нескончаемо звонила ему, напоминала о себе и о необходимости сделать наконец выбор. И снова, в который раз, Чесалов временно покидал свою обетованную землю зимой и мучился на другой, к которой постепенно всё-таки начал привыкать, как привыкают люди ко всему, с чем сталкиваются в жизни либо постоянно, либо постоянно временно.

Но однажды Иван Николаевич всё же обосновал сам себе необходимость остаться с женой навсегда тем, что на земле израильской действительно всё выглядело лучшим. И климат, и социальная защищенность таких, как он с женой, прибывших сюда и закрепивших свою принадлежность к народу, самому добившемуся благоденствия, но не сократившему число своих врагов, мало зависевшему от воли чиновников, но спонсировавшемуся громадной армией тех, кто по всему миру делали деньги и делился с народом, который своим присутствием на земле обетованной демонстрировал незыблемость существования этноса израилева. Чесалов вдруг почувствовал себя там защищённым от любого произвола, который мог с ним стрястись в родной стране, где трясло его и предков всегда, не совсем осознавая причин перманентности нелюбви власти к народу, а народа к ней. Хотя внутренне, где-то в глубине пробуждающегося иногда с не совсем глубокого похмелья сознания, Чесалов понимал, что именно народ должен вершить своё благополучие, а не власть. Ставить её над собой и требовать от неё исполнения его воли. Но дальше этого просветления в голове рассуждать не хотел и не мог, потому как не знал, как может народ ни с того ни с сего оказаться вершителем своего счастья, если ни разу за всю свою историю не ведывал, что это такое — счастье. А вот счастье израилево ему было понято натуралистически. Понятно возможностью без собственных, чесаловских, усилий прислониться к социальным достижениям этого народа, из спокон веков терпящего вызовы со всех сторон, а посему стремившегося сам создать себе всё необходимое на земле обетованной предками и, что главное, ставить над собой таких, кто жил заботами народа-изгоя и стремился жизнь его сделать лучше.

Но ещё и другая, лукавая мысль сверлила его сознание. Мысль о возможности пользоваться благами израелевыми и не совсем покидать свою землю (быть беременным наполовину), не дававшей ему благ израелевых, но удерживающую пуповиной не только родства, но и ожиданием чуда, что может в родной стране хотя бы на его веку всё образуется, изменится само по себе к лучшему, хотя в глубине сознания понимал, что эта надежда исходила прежде всего от другого. От нежелания отрезать путь к возвращению туда, где хоть и не так хорошо, но всё же и не совсем плохо, что надобно человеку в его возрасте. Это раздвоение было настолько глубоким, насколько он цеплялся за любую возможность оттянуть окончательный выбор. Но выбор не давался просто. Оттого и сны у него были тяжелыми.

Но каждый раз при очередном временном пребывании в Израиле, возвращаясь к родне и, видя как ничто не меняется в окружении отдалявшихся от него друзей и сотоварищей, Чесалов превращался в глашатая, всячески превознося достоинства чужой страны своим друзьям, собутыльникам дешевого напитка, будоражившего его и их воображение. И земля своих предков представлялась уже ему хоть и не исчадием ада, но местом, где нет свободы чувствовать себя свободным за счёт других. Хотя внутренне опять же сам понимал противоречивость своих представлений о самой свободе, где не отводилось место главному — свободе реализации своего «Я» во всём, что делало человека человеком на его земле.

Понимал, поскольку в техникуме, а позже и в колледже, читая курс социалистической экономики, не мог разобраться в новых, снисошедших с неба для россиян условиях крутого поворота страны и общества к рынку, в котором ничегошеньки не понимал своим выпестованным социалистическим сознанием, где необходимо было продавать то, что умел делать. А он то как раз и не обладал никаким умением, кроме, как цитировать то, что ему позволяли цитировать студентам вышестоящие начальники от образования. А потому и попал под сокращение, как преподаватель, не соответствующий современным требованиям новой образовательной системы страны, круто развернувшейся на повороте от коммунизма к капитализму, выбрасывая по закону центробежных сил на обочину жизни не только ставшую не востребованной идеологию, но и людей, воспитанной на её сущности.

Обидевшись на несправедливость своего начальства, Чесалов демонстрировал своим друзьям необходимость выхода на пенсию, как результат своего несогласия с новой экономической и образовательной политикой заведения, где долго кормился собственными заблуждениями, одновременно считая, что в колледжах готовят недоумков, напрочь пронизанных сознанием интернационализма и православия, утверждающего отличные принципы от Торы, о которой слышал, но сам до конца не читал Священной книги. Его слушали, посмеивались над ним каждый про себя, но не переубеждали его. Им было интересно слушать его, челночно перемещавшегося из одной страны в другую так и не нашедшему себя ни там ни здесь, поскольку за увлеченностью повествования Иван Николаевич давал им повод пропустить незаметно чарку лишнего и обсосать клешню подорожавшего за его отсутствие донского рака.

И вот проснувшись опустошенным от очередных тревожных сновидений, Чесалов медленно соображал. Вчера он получил деньги за продажу квартиры и через три дня должен её освободить покупателю. Его мучило, что деньги куда-то надо вложить, поскольку не хотел платить налоги на перевозку валюты через границу. Было накладно. Поэтому решил небольшую долю денег в валюте взять с собой, а остальную положить в банк, поскольку чувствовал где-то в глубине души, что, хотя он и ругал на чём свет стоит экономику своего отечества и финансовую политику, но внутренне деньги доверить хотелось именно отечеству (не раз обворовывавшего весь народ, не только его), не обласканному его философией сложившейся дихотомии между необходимостью выбора между прежним и настоящим. Прежним, которое понимал, но не ценил, а настоящим, какое не понимал и внутренне для себя ещё не ценил.

Пересчитав деньги и тяжело вздохнув, отнёс их в банк под льготные проценты согласно его пенсионному положению в отечестве, способного получать чуть больший процент по вкладу, чем те, кто не дожил ещё до такого состояния обузы отечеству, но какое пеклось о том, чтобы эта обуза голосовала на выборах за тех, кто стоял над ней, а потому хоть крохи, но добавляла к пенсии. И эта добавка определила выбор Чесалова. И не только она. Внутренне где-то тлела угольком надежда возможного возврата, если, не дай Бог, в стране обетованной случится что… А у него и домик старенький есть, и деньжата хоть понемногу, но будут полниться на счету.

Мысленно он уже возвращался каждый год на месяц-другой в покинутую страну и получал процент по вкладу. По-прежнему не гнушался с солидной суммы всё же покупать у шинкаря самогон в родной деревне, к коему привык, как привыкают к извечно родному, какое источает желанное наслаждение привычным. Эта мысль о будущем возбудила у него желание сейчас же прильнуть к напитку и ощутить ни с чем не сравнимое ощущение свободы бытия. Но всё уже было рассчитано до мелочей. Денег на водку не хватало, зато на самогон имелось. И он с лёгким сердцем двинулся к вокзалу, сел в электричку и поехал к себе в деревню, где на всякий случай не продал ещё старенький дом и родительские шесть соток, где шинкарь круглосуточно мог доставать из подвала желанную скляночку, пересчитывая помятые и замусоленные десятки жаждущего.

Чесалов благоухал в предвкушении скорого ощущения лёгкого хмельного блаженства. Тем более за проезд в общественном транспорте ему платить было не надо,поскольку отечество давало льготы своим безвременно постаревшим гражданам. А он, обладающий теперь двойным гражданством, спокойно мог пользоваться льготным свои положением здесь и там. И это его умиляло от сознания им своего превосходства над его бывшими друзьями, собутыльниками, родственниками, коих он уже относил к бывшим, поскольку себя соотносил уже с теми, которые уехали за границу и для оставшихся были чем-то недосягаемыми по уровню их обеспеченности там. Поскольку у оставшихся в родном отечестве было всё до абсолютной предсказуемости, что им гарантировало жалкое ожидание конца при потребительской корзине, обеспечивающей до конца дней бедность, из которой они должны ещё умудряться по своей ментальности помогать детям и внукам сбережениями, какие не отдаляли, но и не приближали их к ним, поскольку бедность действительно была порочна для тех и других. Для первых потому что они за всю свою недолгую по меркам средней продолжительности в мире жизнь так и не смогли тяжелым и мало эффективным трудом обеспечить безбедное существование, а для вторых и третьих — потому что они не желали видеть и ощущать состояние нужды, обращая свой взор к новым русским, возникшим из пепла как фениксы посредством приобретения того, что вчера казалось принадлежало всем.

Шинкарь в честь отъезда постоянного клиента расщедрился и вместо одной склянки дал две по цене за одну. И почему-то жалел его. Потому как ему, не видавшему ничего, кроме своей деревни, казалось, что он провожал человека на чужбину.

Две склянки самогона и купленная в складчину с двумя приятелями литровая бутылка дешевой водки в деревенском «минимаркете» определили настрой странного застолья: не то по случаю проводов, не то по случаю щедрости шинкаря. Чесалов то жалел свою судьбу и «вынужденность» своего отъезда, то неожиданно превращался в суперзвезду в глазах тех, кто и в мыслях не мог думать о загранице. Потому слушали Чесалова, удивлялись тому, как он там, за границей, теперь всем будет обеспечен и счастлив по утрам играть в шахматами с такими, как и он русскими приятелями по случаю оказавшимися в стране обетованной, а вечерком могли выпить чарку-другую, как это делали всегда в своём отечестве, но не украдкой от домашних, а вместе с ними. Слёзы умиления у одного из сотоварищей по застолью текли по щекам, какой приговаривал всё: «Надо же! Вот это да! Не то, что у нас тут. Ну хоть ты живи, а мы здесь как-нибудь… Ох и повезло тебе, брат, заиметь такую жену, какая в родственниках израилевых…», - и доливал себе и товарищам. Другой неожиданно поднял чарку за то, чтобы не забывал их, оставленных их на земле, где всё течет не так, как могло течь, и непременно возвращался рыбку половить и самогоном побаловаться, как привыкли. Небось там такого добра не делают. На что Иван Николаевич, как-то мечтательно улыбнулся и сказал, что делают.

И сказал зря, потому как один из его друзей икнув, высказал предположение, что, мол, споят они страну израилеву не в этом веке, так в другом. И будет она похожа на нашу страну. Засмеялись.

Наутро, проснувшись одетом на старом потрёпанном диване, Иван Николаевич не обнаружил вчерашних друзей. Было начало недели. Вчерашние провожающие, обременённые и на пенсии работать, чтобы как-то сводить концы с концами, на тяжелую голову тряслись в электричке к месту заработка. А напротив него на столе остатки еды были покрыты полчищами мух, от надоедливого жужжания и прикосновения он и пришёл в себя. Нашел глазами недопитый кем-то стакан, допил содержимое и засобирался в дорогу.

Когда самолёт пересекал границу отечества, давно пришедший в себя Иван Николаевич неожиданно всем своим существом понял, что это его земля, покидаемая им. Возможно навсегда. И такая боль под ложечкой пронзила его, что ему захотелось крикнуть самому себе: « Господи, что я делаю! Нет! Я вернусь обратно. Я непременно вернусь!».

И уверенность в том, о чём он говорил друзьям вчера, что там хорошо, что он счастлив будет в другой стране, исчезла, ибо он понимал, что это на самом деле не так. Что его замучило состояние необходимости выбора, который в принципе мог и не стоять перед ним, если бы всё в России было по-другому, а сам в ней был просто гражданином не только по паспорту, но по родству к своей земле, по способности делать её своей землёй обетованной.